America’s Roads

Джеффри Сакс об истоках и истории русофобии

Профессор Джеффри Сакс — американский экономист, профессор Колумбийского университета, один из самых известных в мире специалистов по международному развитию и мировой экономике. В последние годы он регулярно идет против мейнстрима, выступает против войны на Украине, выступает за многополярный мир, за уважение интересов всех государств, включая Россию, а не только западного «райского сада».

Русофобия, ее истоки, история — тема, которая меня очень интересует. Когда сейчас читаешь западные медиа, то, в общем, понимаешь, что дело уже не только и не столько в войне на Украине или ее причинах — а в том, что война на Украине стала следствием. И особенно это заметно, когда сравниваешь с другими войнами, в которых те же самые европейцы всеми силами призывают к миру и усаживают стороны за стол переговоров. А в этой войне они, наоборот, всячески этому противятся и делают все, чтобы сорвать переговоры.

И вот эта причина — русофобия, которую, опять же, в мейнстримных медиа принято называть «конспирологией» (хотя, как мы видим из последних рассекреченных документов и архивных материалов, конспирологические теории все чаще оказываются правдой).

Русофобия, оказывается, действительно существует.

Потому что как иначе объяснить негативное отношение даже к так называемым релокантам из России? Казалось бы, люди уехали именно потому, что они против войны, и Запад должен был бы их в этом поддержать. Но на самом деле людей лишают возможности работать, открывать банковские счета и занимать какие-то должности только на основании места рождения или гражданства — и никто особенно не интересуется их политическими взглядами. И, конечно, тем, кто все это время носил розовые очки и бегал с криками «Мы же свои, мы же с вами», осознавать это очень больно.

Потому что реальность такова: Запад никогда не воспринимал русских — а к этому относятся все граждане бывшего Советского Союза, так как независимо от национальности нас всех всегда называли Russians — как равных себе.

Да и, если честно, к жителям Восточной Европы отношение зачастую примерно такое же. Я помню, как один из моих американских начальников, когда нам нужно было сделать сайт, сказал: «Да найдем какого-нибудь поляка или украинца. Заплатим ему сто-двести долларов, и он будет доволен». Это было всего три года назад, когда таких цен давно уже не существовало. Поймав мой взгляд, он смутился и сказал: «Извини, пожалуйста, я забыл, что ты тоже из тех краев». 

То есть, он даже не стал заморачиваться географическими подробностями. Из «тех краев» — и этого достаточно.

Именно поэтому меня всегда интересовали истоки русофобии. Именно поэтому я уже делала авторские переводы отрывков из книг «Hubris: The American Origins of Russia’s War Against Ukraine», «Provoked: How Washington Started the New Cold War with Russia and the Catastrophe in Ukraine» и «Russophobia. How Western Media Turns Russia into the Enemy».

Но вернемся к Джеффри Саксу.

В декабре 2025-го он опубликовал программную статью Two Centuries of Russophobia & Rejection of Peace, которая больше, если честно, тянет на историческое пособие, об истоках и истории русофобии на Западе. Сейчас эта статья вновь активно обсуждается в X (бывшем Twitter), где пользователи задаются вопросом: почему Запад подталкивает к эскалации, но не к миру?

Я посчитала, что эта статья заслуживает того, чтобы ее перевести на русский язык. Она интересна не только позицией профессора Сакса — он много выступает и его позиция и так достаточно известна. Интересны взгляды западных интеллектуалов (а Сакс ссылается на различные исследования) на историю Росии и взаимоотношения с Западом. 

Ниже – фрагменты перевода авторского текста – без комментариев и интерпретаций; разделение на подглавы авторское. Внимание: лонгрид.

***

В то время как за другими державами признается наличие законных интересов в сфере безопасности, которые необходимо учитывать и с которыми нужно считаться, интересы России априори считаются нелегитимными. Русофобия выступает не столько как эмоция, чувство, сколько как системное искажение мышления, раз за разом подрывающее безопасность самой Европы.

Европа неоднократно отвергала мир с Россией в те моменты, когда существовала возможность достичь переговорного урегулирования, и эти отказы каждый раз оказывались саморазрушительными.

С XIX века и до наших дней вопросы безопасности России рассматривались не как законные интересы, которые следует обсуждать в рамках более широкого европейского порядка, а как нравственные нарушения, которым необходимо противостоять, которые следует сдерживать или игнорировать.

Эта модель сохранялась при совершенно разных российских режимах — царском, советском и постсоветском, — что позволяет предположить: проблема заключается не столько в российской идеологии, сколько в устойчивом нежелании Европы признавать Россию полноправным и равноправным участником системы безопасности.

Я не говорю о том, что Россия всегда была исключительно миролюбивой или заслуживающей доверия. Скорее, о том, что Европа последовательно применяла двойные стандарты при оценке вопросов безопасности.

Европа рассматривает собственное применение силы, создание союзов, а также имперское или постимперское влияние как нормальное и законное явление, тогда как аналогичное поведение России — особенно вблизи её собственных границ — трактуется как по своей сути дестабилизирующее и нелегитимное.

Такая асимметрия сузила пространство для дипломатии, лишила компромисс легитимности и сделала войну более вероятной. Этот саморазрушительный цикл и сегодня остаётся определяющей чертой европейско-российских отношений в XXI веке.

Постоянной проблемой на протяжении всей этой истории была неспособность — или нежелание — Европы различать российскую агрессию и стремление России обеспечить собственную безопасность. В разные исторические периоды действия, которые в Европе воспринимались как доказательство присущего России экспансионизма, с точки зрения Москвы представляли собой попытки уменьшить собственную уязвимость в условиях среды, воспринимавшейся как всё более враждебная. В то же время Европа неизменно рассматривала собственное создание союзов, военные развертывания и институциональное расширение как безобидные и оборонительные меры, даже тогда, когда они непосредственно сокращали стратегические зоны безопасности России.

Именно эта асимметрия лежит в основе дилеммы, которая вновь и вновь перерастала в конфликты: оборонительные действия одной стороны считаются законными, тогда как опасения другой стороны отвергаются как паранойя или недобросовестность.

Западную русофобию не следует понимать как эмоциональную враждебность к русским или русской культуре. Скорее, она представляет собой структурное предубеждение, встроенное в европейское мышление о безопасности: предположение о том, что Россия является исключением из обычных правил дипломатии.

Если интересы безопасности других великих держав по умолчанию считаются законными и требующими согласования, то интересы России по умолчанию нелегитимны, пока не будет доказано обратное.

Эта установка сохраняется независимо от смены режима, идеологии и руководства. Она превращает политические разногласия в моральные абсолюты и делает любой компромисс подозрительным. В результате русофобия действует не столько как чувство, сколько как системное искажение — такое, которое вновь и вновь подрывает собственную безопасность Европы.

Я прослеживаю эту закономерность через четыре крупных исторических этапа.

Во-первых, я рассматриваю XIX век, начиная с центральной роли России в Европейском концерте после 1815 года и заканчивая её последующим превращением в главную угрозу для Европы.

(Европейский концерт — система международных отношений, которая сложилась после поражения Наполеона. В июне 1815 года завершился Венский конгресс, на котором заново определили карту Европы и принципы поддержания баланса и сил, а после был подписан Парижский договор 1815 года. Он оформил так называемый Четверной союз (Россия, Англия, Австрия Пруссия), который фактически решал основные европейские проблемы — прим. мое).

Крымская война предстает как основополагающая травма современной русофобии: война по выбору, которую Великобритания и Франция начали, несмотря на все возможности дипломатического компромисса, руководствуясь скорее морализованной враждебностью Запада и имперскими опасениями, чем неизбежной необходимостью.

Записка Погодина 1853 года о двойных стандартах Запада, содержащая знаменитую пометку императора Николая I «В этом вся суть», служит не просто историческим эпизодом, а аналитическим ключом к пониманию двойных стандартов Европы и вполне объяснимых российских страхов и обид.

Во-вторых, я обращаюсь к революционному и межвоенному периодам, когда Европа и Соединённые Штаты перешли от соперничества с Россией к прямому вмешательству во внутренние дела России.

Я подробно рассматриваю западные военные интервенции во время Гражданской войны в России, отказ интегрировать Советский Союз в устойчивую систему коллективной безопасности в 1920–1930-х годах и катастрофическую неспособность создать союз против фашизма, опираясь прежде всего на архивные исследования Майкла Карли.

Результатом стало не сдерживание советской мощи, а крах европейской системы безопасности и опустошение европейского континента во время Второй мировой войны.

В-третьих, ранний период Холодной войны представлял собой момент, который должен был стать решающим исправлением прежних ошибок; однако Европа вновь отвергла мир тогда, когда его ещё можно было обеспечить.

Хотя на Потсдамской конференции было достигнуто соглашение о демилитаризации Германии, впоследствии Запад отказался выполнять его. Семь лет спустя Запад аналогичным образом отверг «ноту Сталина», предлагавшую объединение Германии на основе её нейтрального статуса. Отказ канцлера Западной Германии Конрада Аденауэра от объединения — несмотря на очевидные свидетельства того, что предложение Сталина было искренним, — закрепил послевоенный раскол Германии, углубил противостояние между блоками и обрёк Европу на десятилетия милитаризации.

Наконец, я анализирую период после окончания Холодной войны, когда перед Европой открылась наиболее ясная возможность вырваться из этого разрушительного цикла. Видение Михаила Горбачёва о «Общеевропейском доме» и Парижская хартия сформулировали модель системы безопасности, основанной на принципах инклюзивности и неделимости. Однако вместо этого Европа выбрала расширение НАТО, институциональную асимметрию и архитектуру безопасности, построенную вокруг России, а не вместе с Россией. Этот выбор не был случайностью. Он отражал англо-американскую большую стратегию, наиболее чётко сформулированную Збигневом Бжезинским, которая рассматривала Евразию как главную арену глобального соперничества, а Россию — как державу, которой необходимо помешать консолидировать свою безопасность или влияние.

Последствия этой многолетней модели пренебрежения российскими озабоченностями в сфере безопасности теперь проявляются с жестокой очевидностью. война на Украине, крах системы контроля над ядерными вооружениями, энергетические и промышленные потрясения Европы, новая европейская гонка вооружений, политическая фрагментация Европейского союза и утрата Европой стратегической автономии.

Все это — накопленные издержки двух столетий отказа Европы всерьёз воспринимать российские озабоченности в сфере безопасности.

Мой вывод заключается в том, что мир с Россией не требует наивного доверия. Он требует признания того, что прочная европейская безопасность не может быть построена на отрицании легитимности российских интересов безопасности.

Пока Европа не откажется от этого рефлекса, она будет оставаться в ловушке цикла, в котором отвергает мир тогда, когда он возможен, — и платит за это всё более высокую цену.

Истоки структурной русофобии

Постоянная неспособность Европы построить мирные отношения с Россией является прежде всего не следствием политки Путина, коммунизма или даже идеологии XX века. Она гораздо старше и носит структурный характер. Снова и снова европейские государства рассматривали российские озабоченности в сфере безопасности не как законные интересы, подлежащие переговорам, а как моральные проступки.

В этом смысле история начинается с превращения России в XIX веке из одного из гарантов европейского баланса сил в назначенную угрозу для континента.

После поражения Наполеона в 1815 году Россия не была периферией Европы; она была её центральной державой. Россия несла решающую долю бремени в разгроме Наполеона, а император был одним из главных архитекторов посленаполеоновского урегулирования.

Европейский концерт строился на неявном принципе: мир требует, чтобы великие державы признавали друг друга законными участниками международного порядка и урегулировали кризисы путём консультаций, а не посредством морализаторства и демонизации.

Однако уже в течение одного поколения в британской и французской политической культуре набрала силу противоположная идея: Россия — не великая держава, а цивилизационная угроза, чьи требования, даже когда они носят локальный и оборонительный характер, следует считать по своей природе экспансионистскими и потому неприемлемыми.

Этот поворот с исключительной ясностью отражён в документе, который Орландо Файджес в книге «Крымская война: История» (2010) выделяет как написанный в переломный момент между дипломатией и войной: записке Михаила Погодина императору Николаю I в 1853 году.

Погодин перечисляет эпизоды западных войн в далеких странах и противопоставляет им европейское возмущение действиями России в соседних регионах: «Франция отнимает у Турции Алжир, и почти каждый год Англия присоединяет к своим владениям очередное индийское княжество: ничто из этого не нарушает равновесия сил; но когда Россия занимает Молдавию и Валахию, хотя бы только временно, это уже нарушает равновесие сил. Франция занимает Рим и остаётся там несколько лет в мирное время: это ничего не значит; но стоит России лишь подумать о занятии Константинополя — и миру в Европе уже угрожает опасность. Англичане объявляют войну китайцам, которые, как кажется, чем-то их оскорбили: никто не имеет права вмешиваться; но Россия обязана просить у Европы разрешения, если она ссорится со своим соседом. Англия угрожает Греции, чтобы поддержать ложные требования какого-то еврея (дипломатический конфликт, Don Pacifico Affair), и сжигает её флот: это законное действие; но Россия требует договора для защиты миллионов христиан, и это считается попыткой усилить своё положение на Востоке за счёт нарушения равновесия сил». 

Погодин заключает: «Мы не можем ожидать от Запада ничего, кроме слепой ненависти и злобы». Как известно, Николай написал на полях: «В этом вся суть».

Обмен репликами между Погодиным и Николаем важен потому, что он формулирует повторяющуюся закономерность, которая проявляется во всех последующих крупных исторических эпизодах. Европа вновь и вновь будет настаивать на универсальной легитимности собственных требований безопасности, одновременно рассматривая требования безопасности России как ложные или подозрительные.

Такая позиция создаёт особый вид нестабильности: она делает компромисс политически нелегитимным в западных столицах, в результате чего дипломатия терпит крах не потому, что соглашение невозможно, а потому, что само признание российских интересов рассматривается как моральная ошибка.

Крымская война стала первым решающим проявлением этой динамики. Хотя непосредственный кризис был связан с упадком Османской империи и спорами вокруг религиозных святынь, более глубокий вопрос заключался в том, будет ли России позволено закрепить за собой признанное положение в Черноморско-Балканском регионе, не будучи при этом представленной агрессором.

Современные реконструкции дипломатических событий подчёркивают, что Крымский кризис отличался от более ранних «восточных кризисов» тем, что привычные механизмы сотрудничества в рамках Европейского концерта уже разрушались, а общественное мнение Великобритании сместилось к крайне антироссийской позиции, что резко сузило возможности для достижения соглашения.

Особенно показательным этот эпизод делает то, что возможность переговорного урегулирования существовала. Венская нота была задумана как средство примирить российские интересы с османским суверенитетом и сохранить мир. Однако она потерпела неудачу из-за взаимного недоверия и политических стимулов к эскалации.

За этим последовала Крымская война. В строгом стратегическом смысле она не была «необходимой»; она стала вероятной потому, что в Великобритании и Франции компромисс с Россией превратился в политически токсичную идею.

Последствия оказались саморазрушительными для самой Европы: огромные человеческие потери, отсутствие устойчивой архитектуры безопасности и закрепление идеологического рефлекса, рассматривавшего Россию как исключение из обычной практики отношений между великими державами.

Иными словами, Европа не достигла безопасности, отвергнув российские интересы в сфере безопасности. Напротив, она создала более длительный цикл враждебности, который сделал последующие кризисы ещё более трудными для урегулирования.

Военная кампания Запада против большевизма

Американские войска во Владивостоке (Россия) проходят парадным строем мимо здания, где размещался штаб чехословацких частей. Японские морские пехотинцы стоят по стойке «смирно», наблюдая за прохождением колонны. Сибирь, август 1918 года. (Национальное управление архивов и документации США — NARA / Wikimedia Commons)

Этот паттерн продолжился после революционного перелома 1917 года. Когда в России изменился политический режим, Запад не перешёл от соперничества к нейтралитету; напротив, он перешёл к активному вмешательству, рассматривая само существование суверенного российского государства вне западной опеки как нечто недопустимое.

Большевистская революция и последовавшая за ней Гражданская война породили сложный конфликт, в котором участвовали красные, белые, националистические движения и иностранные армии. Существенно то, что западные державы не просто «наблюдали» за развитием событий. Они осуществили военную интервенцию на огромных пространствах России — на Севере России, в Прибалтийском регионе, на Чёрном море, в Сибири и на Дальнем Востоке, — причём обоснования этой интервенции быстро изменились: от задач военной логистики военного времени к цели смены режима.

Можно признать общепринятое «официальное» объяснение первоначального вмешательства: опасения, что после выхода России из Первой мировой войны военные запасы попадут в руки Германии, а также стремление вновь открыть Восточный фронт.

Однако после капитуляции Германии в ноябре 1918 года интервенция не прекратилась; она изменила свой характер. Именно эта трансформация делает данный эпизод столь важным: она показывает готовность, даже на фоне разрушений Первой мировой войны, применять силу для определения внутреннего политического будущего России.

Книга Дэвида Фоглсонга America’s Secret War against Bolshevism («Тайная война Америки против большевизма», 1995), опубликованная издательством UNC Press и до сих пор остающаяся основным научным исследованием американской политики в этом вопросе, точно отражает эту ситуацию. Фоглсонг рассматривает американскую интервенцию не как случайный побочный эпизод, а как последовательную кампанию, направленную на то, чтобы не допустить укрепления власти большевиков.

Недавние серьёзные исторические исследования вновь привлекли внимание общественности к этому эпизоду; в частности, книга Анны Рид A Nasty Little War («Грязная маленькая война», 2024) описывает западную интервенцию как плохо организованную, но сознательную попытку свергнуть большевистскую революцию 1917 года.

Сам географический масштаб интервенции весьма показателен, поскольку он опровергает более поздние западные утверждения о том, что опасения России были всего лишь проявлением паранойи. Союзные войска высадились в Архангельске и Мурманске для действий на Севере России; в Сибири они вошли через Владивосток и вдоль железнодорожных магистралей; японские войска были развёрнуты в огромных масштабах на Дальнем Востоке; а на юге проводились высадки и военные операции в районе Одессы и Севастополя.

Даже простой обзор сроков и театров интервенции — с ноября 1917 года до начала 1920-х годов — показывает длительность иностранного военного присутствия и огромный масштаб его географии.

При этом речь шла не просто о «консультациях» или символическом присутствии. Западные державы снабжали Белую армию, вооружали — и, в некоторых случаях, фактически руководили ее военными операциями. Державы-интервенты оказались втянутыми в морально и политически неприглядную сторону политики белого движения, включая погромы и зверства.

Именно это делает данный эпизод особенно разрушительным для западных моральных нарративов: Запад не просто противостоял большевизму; нередко он делал это, вступая в союз с силами, чьи жестокость и военные цели плохо согласовывались с последующими западными заявлениями о своей либеральной легитимности.

С точки зрения Москвы эта интервенция подтвердила предупреждение, высказанное Погодиным несколькими десятилетиями ранее: Европа и Соединённые Штаты были готовы применять силу, чтобы решать, будет ли России позволено существовать как самостоятельной и суверенной державе.

Этот эпизод стал одной из основ советской исторической памяти, укрепив убеждение в том, что западные державы пытались задушить революцию в колыбели. Он продемонстрировал, что западная моральная риторика о мире и порядке могла совершенно беспрепятственно сосуществовать с принудительными кампаниями, когда речь шла о российском суверенитете.

Интервенция также привела ко второму важному последствию. Вступив в российскую Гражданскую войну, Запад непреднамеренно усилил внутреннюю легитимность большевиков.

Присутствие иностранных армий и поддерживаемых иностранными государствами белых войск позволило большевикам утверждать, что они защищают независимость России от империалистического окружения.

Исторические исследования последовательно отмечают, насколько эффективно большевики использовали присутствие союзных войск в пропагандистских целях и для укрепления собственной легитимности. Иными словами, попытка «сломить» большевизм помогла укрепить именно тот режим, который она стремилась уничтожить.

Эта динамика наглядно демонстрирует повторяющийся исторический цикл: русофобия оказывается стратегически контрпродуктивной для Европы. Она подталкивает западные державы к политике принуждения, которая не решает проблему, а лишь усугубляет её. Она порождает российские обиды и опасения в сфере безопасности, которые впоследствии западные лидеры будут отвергать как иррациональную паранойю.

Более того, она сужает пространство для будущей дипломатии, внушая России, независимо от её политического режима, что западные обещания урегулирования могут быть неискренними.

К началу 1920-х годов, когда иностранные войска покинули Россию, а советское государство укрепилось, Европа уже сделала два судьбоносных выбора, последствия которых будут ощущаться на протяжении следующего столетия.

Во-первых, она способствовала формированию политической культуры, которая превращала управляемые споры — такие как Крымский кризис — в крупные войны, отказываясь признавать российские интересы законными. Во-вторых, посредством военной интервенции она продемонстрировала готовность применять силу не только для противодействия российской экспансии, но и для того, чтобы влиять на российский суверенитет и определять исход борьбы за власть в России.

Эти решения не обеспечили Европе стабильность; напротив, они посеяли семена последующих катастроф: межвоенного краха системы коллективной безопасности, постоянной милитаризации эпохи холодной войны и возвращения после окончания холодной войны к эскалации на пограничных рубежах.

Коллективная безопасность и выбор против России

К середине 1920-х годов Европа столкнулась с Россией, которая пережила все попытки уничтожить её — революцию, гражданскую войну, голод и прямую иностранную военную интервенцию.

Возникшее советское государство было бедным, травмированным и глубоко подозрительным, но при этом несомненно суверенным. Именно в этот момент перед Европой встал выбор, который затем будет повторяться вновь и вновь: рассматривать ли эту Россию как законного участника системы безопасности, чьи интересы необходимо включить в европейский порядок, или как постоянного чужака, чьими интересами можно пренебречь, отложить их рассмотрение или просто проигнорировать. Европа выбрала второе, и цена этого выбора оказалась огромной.

Наследие интервенции союзников во время Гражданской войны в России отбросило длинную тень на всю последующую дипломатию. С точки зрения Москвы Европа не просто не соглашалась с большевистской идеологией; она пыталась силой определить внутреннее политическое будущее России.

Этот опыт имел огромное значение. Он сформировал советские представления о намерениях Запада и породил глубокий скептицизм по отношению к западным заверениям. Вместо того чтобы признать исторический контекст и искать пути к примирению, европейская дипломатия зачастую вела себя так, словно советское недоверие было иррациональным, — модель поведения, которая сохранится во времена Холодной войны и после неё.

На протяжении 1920-х годов Европа колебалась между тактическим взаимодействием и стратегическим исключением. Такие договоры, как Рапалльский договор (1922), продемонстрировали, что Германия, сама оказавшаяся в положении государства-изгоя после Версаля, могла прагматично сотрудничать с Советской Россией. Однако для Великобритании и Франции взаимодействие с Москвой оставалось временным и сугубо инструментальным.

СССР терпели, когда это отвечало интересам Великобритании и Франции, и отодвигали в сторону, когда это переставало быть выгодным. Никаких серьёзных попыток интегрировать Россию в устойчивую европейскую архитектуру безопасности в качестве равноправного участника предпринято не было.

В 1930-е годы эта двойственность превратилась в нечто гораздо более опасное и саморазрушительное. Хотя приход Гитлера к власти представлял для Европы экзистенциальную угрозу, ведущие европейские державы вновь и вновь рассматривали большевизм как более серьёзную опасность. Это было не просто риторикой; такое восприятие определяло конкретные политические решения — несостоявшиеся союзы, отложенные гарантии и ослабление политики сдерживания.

Важно подчеркнуть, что речь идёт не только об англо-американском провале и не о ситуации, в которой Европа пассивно следовала за идеологическими течениями. Европейские правительства сами принимали решения, причём принимали их решительно — и с катастрофическими последствиями.

Франция, Великобритания и Польша неоднократно делали стратегический выбор, исключавший Советский Союз из европейских механизмов безопасности, даже тогда, когда участие СССР усилило бы сдерживание гитлеровской Германии. Французские лидеры отдавали предпочтение системе двусторонних гарантий в Восточной Европе, которая сохраняла французское влияние, но позволяла избежать интеграции системы безопасности с Москвой.

Польша при молчаливой поддержке Лондона и Парижа отказалась предоставить советским войскам право прохода даже для защиты Чехословакии, поставив свои опасения относительно советского присутствия выше непосредственной угрозы германской агрессии. Это были далеко не второстепенные решения.

Они отражали европейское предпочтение управлять ревизионистской политикой Гитлера, а не включать советскую мощь в систему безопасности, и готовность рискнуть нацистской экспансией вместо того, чтобы признать Россию законным партнёром в сфере безопасности. В этом смысле Европа не просто не смогла создать систему коллективной безопасности вместе с Россией; она сознательно выбрала альтернативную логику безопасности, исключавшую Россию, и в конечном счёте эта логика рухнула под тяжестью собственных противоречий.

Здесь решающее значение имеют архивные исследования Майкла Карли. Его работы показывают, что Советский Союз, особенно при народном комиссаре иностранных дел Максиме Литвинове, предпринимал последовательные, открытые и хорошо документированные попытки создать систему коллективной безопасности против нацистской Германии. Это были не расплывчатые жесты. Они включали предложения о заключении договоров о взаимной помощи, военной координации и предоставлении прямых гарантий таким государствам, как Чехословакия. Исследования Карли подтверждают: вступление Советского Союза в Лигу Наций в 1934 году сопровождалось искренними попытками СССР превратить коллективное сдерживание в реально действующий механизм, а не просто добиться международной легитимности.

Однако эти усилия столкнулись с западной идеологической иерархией, в которой антикоммунизм преобладал над антифашизмом. В Лондоне и Париже политические элиты опасались, что союз с Москвой придаст большевизму легитимность как внутри страны, так и на международной арене.

Как показывает Карли, британские и французские политики беспокоились не столько об угрозах, исходивших от Гитлера, сколько о политических последствиях сотрудничества с СССР. Советский Союз рассматривался не как необходимый партнёр против общего врага, а как обуза, участие которой могло «заразить» европейскую политику.

Эта иерархия имела глубокие стратегические последствия. Политика умиротворения Германии была не просто следствием неверной оценки Гитлера; она являлась результатом мировоззрения, которое рассматривало нацистский ревизионизм как потенциально управляемый, тогда как советская мощь считалась по своей природе подрывной.

Показательным примером стал отказ Польши — при молчаливой поддержке западных держав — предоставить советским войскам право прохода для защиты Чехословакии. Европейские государства предпочли риск германской агрессии неизбежности советского участия, даже несмотря на то, что советское участие прямо носило оборонительный характер.

Кульминацией этой неудачи стал 1939 год. Англо-французские переговоры с Советским Союзом в Москве сорвались вовсе не из-за советского коварства, вопреки позднее сложившемуся мифу. Они потерпели неудачу потому, что Великобритания и Франция не были готовы взять на себя обязательные обязательства и признать СССР равноправным военным партнёром.

Реконструкция событий, выполненная Карли, показывает, что западные делегации прибыли в Москву, не имея полномочий вести реальные переговоры, не испытывая чувства срочности и не обладая политической поддержкой, необходимой для заключения подлинного союза. Когда советская сторона вновь и вновь задавала главный вопрос любого военного союза:«Готовы ли вы действовать?» — фактический ответ был отрицательным.

Пакт Молотова-Риббентропа, последовавший за этим, с тех пор постоянно использовался как ретроспективное оправдание западного недоверия. Работа Карли переворачивает эту логику. Пакт был не причиной европейского провала, а его следствием.

Он возник после многих лет отказа Запада строить систему коллективной безопасности вместе с Россией. Это было жестокое, циничное и трагическое решение, но принято оно было в условиях, когда Великобритания, Франция и Польша уже отвергли мир с Россией в единственной форме, которая могла остановить Гитлера.

Результат оказался катастрофическим. Европа заплатила цену не только кровью и разрушениями, но и утратой собственной субъектности. Война, которую Европе не удалось предотвратить, уничтожила её могущество, истощила её общества и превратила континент в главный театр соперничества сверхдержав.

И вновь отказ от мира с Россией не принёс безопасности; он привёл к гораздо более тяжёлой войне при гораздо более тяжёлых обстоятельствах.

Можно было бы ожидать, что сам масштаб этой катастрофы заставит Европу после 1945 года пересмотреть свой подход к России. Этого не произошло.

От Потсдама к НАТО: архитектура исключения

Первые послевоенные годы были отмечены стремительным переходом от союзничества к конфронтации. Ещё до капитуляции Германии Черчилль, что весьма показательно, поручил британским военным планировщикам рассмотреть возможность немедленного конфликта с Советским Союзом.

Разработанная в 1945 году операция «Немыслимое» (Operation Unthinkable) предусматривала использование англо-американской военной мощи — и даже вновь вооружённых германских частей — для навязывания Советскому Союзу западной воли в 1945 году или вскоре после этого.

Хотя этот план был признан нереалистичным с военной точки зрения и в конечном итоге отложен, сам факт его существования показывает, насколько глубоко укоренилось представление о том, что российская мощь является нелегитимной и при необходимости должна быть ограничена силой.

Западная дипломатия в отношениях с Советским Союзом также потерпела неудачу. Европа должна была признать, что именно Советский Союз вынес на себе основную тяжесть разгрома Гитлера, потеряв 27 миллионов человек, и что советские опасения относительно перевооружения Германии были совершенно реальными.

Европа должна была усвоить урок о том, что прочный мир требует явного учёта ключевых интересов безопасности России — и прежде всего недопущения ремилитаризации Германии, которая могла бы вновь угрожать Восточной Европе.

В формально-дипломатическом отношении этот урок первоначально был принят. В Ялте, а затем, ещё более определённо, в Потсдаме летом 1945 года державы-победительницы достигли ясного согласия относительно основных принципов послевоенного устройства Германии: демилитаризации, денацификации, демократизации, декартелизации и выплаты репараций.

Германия должна была рассматриваться как единое экономическое целое; её вооружённые силы подлежали ликвидации; а её будущее политическое устройство должно было определяться без перевооружения и без вступления в какие-либо военные союзы.

Для Советского Союза эти принципы не были абстрактными; они были вопросом существования. Дважды за тридцать лет Германия вторгалась в Россию, нанося разрушения, не имевшие аналогов в европейской истории.

Потери Советского Союза во Второй мировой войне сформировали такую перспективу безопасности, которую невозможно понять без признания этой травмы. Нейтралитет и постоянная демилитаризация Германии были не предметом торга, а минимальными условиями стабильного послевоенного порядка с советской точки зрения.

На Потсдамской конференции в июле 1945 года эти опасения были официально признаны. Союзники согласились, что Германии не будет позволено восстановить свою военную мощь. Формулировка конференции была однозначной: необходимо не допустить, чтобы Германия «когда-либо вновь угрожала своим соседям или миру во всём мире».

Советский Союз согласился на временное разделение Германии на оккупационные зоны именно потому, что это разделение рассматривалось как административная необходимость, а не как постоянное геополитическое урегулирование.

Однако почти сразу западные державы начали переосмысливать, а затем постепенно демонтировать эти обязательства. Этот поворот произошёл потому, что изменились стратегические приоритеты США и Великобритании. Как показывает Мелвин Леффлер в книге A Preponderance of Power (1992), американские стратеги довольно быстро пришли к выводу, что экономическое восстановление Германии и её политическая интеграция с Западом важнее сохранения демилитаризованной Германии, приемлемой для Москвы.

Советский Союз, ещё недавно бывший незаменимым союзником, стал рассматриваться как потенциальный противник, влияние которого в Европе необходимо сдерживать.

Эта переориентация произошла ещё до возникновения какого-либо формального военного кризиса Холодной войны. Задолго до Берлинской блокады западная политика начала экономически и политически объединять западные оккупационные зоны. Создание американо-британской зоны (Bizone) в 1947 году, а затем Trizone прямо противоречило потсдамскому принципу, согласно которому Германия должна была рассматриваться как единое экономическое целое.

Введение в 1948 году отдельной валюты в западных зонах было не технической мерой, а решающим политическим шагом, сделавшим разделение Германии практически необратимым. С точки зрения Москвы эти действия представляли собой односторонний пересмотр послевоенного урегулирования.

Ответ Советского Союза — Берлинская блокада — часто изображается как первый акт агрессии Холодной войны. Однако в данном контексте она выглядит скорее не как попытка захватить Западный Берлин, а как принудительная мера, направленная на восстановление четырёхстороннего управления Германией и предотвращение консолидации отдельного западногерманского государства.

Независимо от того, считать ли блокаду разумной или нет, её логика основывалась на опасении, что потсдамская система демонтируется Западом без каких-либо переговоров. Хотя воздушный мост позволил разрешить непосредственный кризис, он не устранил главную проблему — отказ от идеи единой демилитаризованной Германии.

Решающим переломом стало начало Корейской войны в 1950 году. В Вашингтоне этот конфликт был истолкован не как региональная война со своими конкретными причинами, а как свидетельство единого глобального коммунистического наступления. Такое упрощённое толкование имело глубокие последствия для Европы.

Оно предоставило веское политическое обоснование перевооружению Западной Германии — тому, что ещё всего несколькими годами ранее было прямо исключено. Теперь логика выглядела предельно жёстко: без участия Германии в военной сфере защитить Западную Европу невозможно.

Этот момент стал поворотным. Ремилитаризация Западной Германии была вызвана не действиями Советского Союза в Европе; это был стратегический выбор, сделанный Соединёнными Штатами и их союзниками в рамках глобализированной модели Холодной войны, которую выстроили сами США.

Великобритания и Франция, несмотря на свои глубокие исторические опасения относительно германской мощи, уступили под американским давлением. Когда проект Европейского оборонительного сообщества — способа контролировать перевооружение Германии — потерпел крах, было принято решение, имевшее ещё более далеко идущие последствия: вступление Западной Германии в НАТО в 1955 году.

С советской точки зрения это означало окончательный крах потсдамского урегулирования. Германия больше не была нейтральной. Она больше не была демилитаризованной. Теперь она входила в военный союз, прямо ориентированный против СССР.

Именно такого исхода советские руководители стремились избежать с 1945 года и именно его должно было предотвратить Потсдамское соглашение.

Важно подчеркнуть последовательность событий, поскольку её часто неверно понимают или переворачивают с ног на голову. Разделение и ремилитаризация Германии не были следствием действий России. К тому времени, когда Сталин в 1952 году выдвинул предложение об объединении Германии на основе нейтралитета, западные державы уже поставили Германию на путь интеграции в военный союз и перевооружения.

Нота Сталина была не попыткой сорвать создание нейтральной Германии; это была серьёзная, документально подтверждённая и в конечном счёте отвергнутая попытка обратить вспять процесс, который уже шёл.

Если рассматривать события в этом свете, то раннее устройство холодной войны выглядит не как неизбежная реакция на советскую несговорчивость, а как ещё один случай, когда Европа и Соединённые Штаты предпочли подчинить российские интересы безопасности архитектуре Североатлантического альянса.

Нейтралитет Германии был отвергнут не потому, что он был неосуществим; он был отвергнут потому, что противоречил западному стратегическому видению, которое ставило сплочённость военно-политического блока и лидерство Соединённых Штатов выше создания инклюзивной европейской системы безопасности.

Цена этого выбора оказалась огромной и долговременной. Разделение Германии стало главной линией раскола холодной войны. Европа оказалась милитаризованной, а по всему континенту были размещены ядерные вооружения.

Европейская безопасность была вынесена за пределы самой Европы и передана под руководство Вашингтона — вместе со всей вытекавшей из этого зависимостью и утратой стратегической автономии. Более того, советское убеждение в том, что Запад будет переосмысливать или пересматривать достигнутые соглашения всякий раз, когда это окажется для него выгодным, вновь получило подтверждение.

Этот контекст является необходимым для понимания ноты Сталина 1952 года. Она не была «громом среди ясного неба» и не была циничным манёвром, оторванным от предшествующей истории. Она представляла собой срочную реакцию на послевоенное урегулирование, которое к тому моменту уже было нарушено, — ещё одну попытку, как и многие до неё и после неё, обеспечить мир через нейтралитет, лишь для того, чтобы увидеть, как это предложение отвергается Западом.

1952 год: отказ от объединения Германии

Стоит более подробно рассмотреть ноту Сталина. Призыв Сталина к объединённой и нейтральной Германии не был ни двусмысленным, ни предварительным, ни неискренним. Как убедительно показал Рольф Штайнингер в книге «Германский вопрос: нота Сталина 1952 года и проблема объединения» (1990), Сталин предложил объединение Германии на условиях постоянного нейтралитета, проведения свободных выборов, вывода оккупационных войск и заключения мирного договора, гарантированного великими державами.

Это был не пропагандистский жест; это было стратегическое предложение, основанное на подлинных опасениях Советского Союза по поводу перевооружения Германии и расширения НАТО.

Архивные исследования Штайнингера наносят серьёзный удар по общепринятой западной версии событий. Особенно важным является секретный меморандум сэра Айвона Киркпатрика 1955 года, в котором он сообщает о признании германского посла, что канцлер Аденауэр знал: нота Сталина была искренним предложением. Тем не менее Аденауэр её отверг.

Он опасался не советского коварства, а германской демократии. Он боялся, что будущее германское правительство может выбрать нейтралитет и примирение с Москвой, тем самым подорвав интеграцию Западной Германии в западный блок.

По существу, мир и объединение Германии были отвергнуты Западом не потому, что они были невозможны, а потому, что они были политически неудобны для западной союзнической системы. Поскольку нейтралитет угрожал формирующейся архитектуре НАТО, его необходимо было представить как «ловушку».

Европейские элиты не просто были вынуждены принять атлантическую ориентацию; они активно её поддержали. Отказ канцлера Аденауэра от нейтралитета Германии не был единичным актом уступки Вашингтону, а отражал более широкий консенсус западноевропейских элит, которые предпочитали американское покровительство стратегической самостоятельности и объединённой Европе.

Нейтралитет угрожал не только архитектуре НАТО, но и самому послевоенному политическому порядку, в рамках которого эти элиты получали безопасность, легитимность и возможности для экономического восстановления благодаря лидерству США. Нейтральная Германия потребовала бы от европейских государств вести прямые переговоры с Москвой на равных, а не действовать в рамках системы, возглавляемой Соединёнными Штатами, которая избавляла их от необходимости такого взаимодействия.

В этом смысле отказ Европы от нейтралитета был также отказом от ответственности: атлантизм обеспечивал безопасность без необходимости нести бремя дипломатического сосуществования с Россией, пусть даже ценой постоянного разделения Европы и милитаризации континента.

В марте 1954 года Советский Союз подал заявку на вступление в НАТО, утверждая, что в таком случае НАТО станет организацией европейской коллективной безопасности. Соединённые Штаты и их союзники немедленно отклонили эту заявку на том основании, что она ослабила бы альянс и помешала бы вступлению Западной Германии в НАТО.

Соединённые Штаты и их союзники, включая саму Западную Германию, вновь отвергли идею нейтральной, демилитаризованной Германии и европейской системы безопасности, основанной на коллективной безопасности, а не на военных блоках.

Австрийский государственный договор 1955 года ещё более наглядно показал циничность этой логики. Австрия приняла нейтралитет, советские войска были выведены, а страна стала стабильной и процветающей. Предсказанный геополитический «эффект домино» не наступил. Австрийская модель показала: то, чего удалось достичь в Австрии, могло быть достигнуто и в Германии, что потенциально позволило бы завершить Холодную войну на десятилетия раньше.

Различие между Австрией и Германией заключалось не в осуществимости такого решения, а в стратегических предпочтениях. Европа приняла нейтралитет Австрии, поскольку он не угрожал возглавляемому США гегемонистскому порядку, но отвергла его в Германии, где такая угроза существовала.

Последствия этих решений оказались огромными и долговременными. Германия оставалась разделённой почти четыре десятилетия. Континент оказался милитаризован вдоль линии раскола, проходившей через его центр, а на территории Европы были размещены ядерные вооружения.

Европейская безопасность стала зависеть от американской мощи и американских стратегических приоритетов, вновь превратив европейский континент в главную арену противостояния великих держав.

К 1955 году эта закономерность окончательно оформилась. Европа была готова принять мир с Россией лишь тогда, когда он полностью соответствовал возглавляемой Соединёнными Штатами западной стратегической архитектуре. Когда же мир требовал реального учёта российских интересов безопасности — нейтралитета Германии, неприсоединения к военным блокам, демилитаризации или совместных гарантий безопасности, — такие предложения систематически отвергались. Последствия этого отказа будут проявляться на протяжении последующих десятилетий.

Тридцатилетнее игнорирование российских интересов безопасности

Если и существовал момент, когда Европа могла решительно порвать со своей давней традицией отвергать мир с Россией, то это был конец Холодной войны. В отличие от 1815, 1919 или 1945 годов, этот момент был обусловлен не только военным поражением; это был момент, определяемый выбором.

Советский Союз не рухнул под градом артиллерийского огня; он отступил и в одностороннем порядке разоружился. При Михаиле Горбачёве Советский Союз отказался от применения силы как основополагающего принципа организации европейского порядка.

И Советский Союз, а затем Россия при Борисе Ельцине приняли утрату военного контроля над Центральной и Восточной Европой и предложили новую систему безопасности, основанную на принципе включения, а не соперничающих блоков. То, что произошло затем, было не провалом российского политического воображения, а неспособностью Европы и возглавляемой Соединёнными Штатами атлантической системы всерьёз отнестись к этому предложению.

Концепция Михаила Горбачёва «Общеевропейский дом» не была простой риторической фигурой. Это была стратегическая доктрина, основанная на признании того, что ядерное оружие сделало традиционную политику баланса сил самоубийственной.

Горбачёв представлял себе Европу, в которой безопасность является неделимой, где ни одно государство не укрепляет собственную безопасность за счёт безопасности другого и где структуры военных союзов холодной войны постепенно уступают место общеевропейской системе.

В своём выступлении перед Советом Европы в Страсбурге в 1989 году он прямо изложил это видение, подчеркнув необходимость сотрудничества, взаимных гарантий безопасности и отказа от силы как инструмента политики. Парижская хартия для новой Европы, подписанная в ноябре 1990 года, закрепила эти принципы, провозгласив приверженность Европы демократии, правам человека и новой эпохе безопасности, основанной на сотрудничестве.

В этот момент перед Европой стоял фундаментальный выбор. Она могла бы серьёзно отнестись к этим обязательствам и построить архитектуру безопасности, опирающуюся на ОБСЕ, в которой Россия была бы полноправным и равным участником, гарантом мира, а не объектом политики сдерживания.

Либо она могла сохранить институциональную иерархию холодной войны, одновременно риторически провозглашая идеалы эпохи после холодной войны. Европа выбрала второй путь.

НАТО не распустилась, не преобразовалась в политический форум и не подчинила себя общеевропейскому институту безопасности. Напротив, альянс начал расширяться. Официальное объяснение носило оборонительный характер: расширение НАТО должно было стабилизировать Восточную Европу, укрепить демократию и предотвратить возникновение вакуума безопасности.

Однако это объяснение игнорировало важнейший факт, на который Россия неоднократно указывала и который западные политики признавали в частном порядке: расширение НАТО напрямую затрагивало ключевые интересы безопасности России — не абстрактно, а в географическом, историческом и психологическом смысле.

Спор вокруг заверений, данных Соединёнными Штатами и Германией во время переговоров об объединении Германии, иллюстрирует более глубокую проблему. Позднее западные лидеры утверждали, что никаких юридически обязательных обещаний относительно нерасширения НАТО не давалось, поскольку никакое соглашение не было оформлено письменно.

Однако дипломатия действует не только посредством подписанных договоров, но и посредством ожиданий, взаимопонимания и добросовестности. Рассекреченные документы и свидетельства современников подтверждают, что советским руководителям неоднократно говорили, что НАТО не будет продвигаться на восток дальше Германии. Именно эти заверения сыграли важную роль в согласии Советского Союза на объединение Германии — уступку колоссального стратегического значения.

Когда НАТО всё же расширилось, первоначально по инициативе Соединённых Штатов, Россия восприняла это не как техническое юридическое изменение, а как глубокое предательство того послевоенного урегулирования, которое сделало возможным объединение Германии.

Со временем европейские правительства всё в большей степени стали воспринимать расширение НАТО как европейский проект, а не только как американский. Объединение Германии в составе НАТО стало не исключением, а образцом.

Расширение Европейского союза и расширение НАТО происходили параллельно, взаимно усиливая друг друга и вытесняя альтернативные модели безопасности, такие как нейтралитет или неприсоединение. Даже Германия, обладавшая традицией Ostpolitik и развивавшая тесные экономические связи с Россией, постепенно подчинила свою политику, ориентированную на компромисс, логике союзнических обязательств.

Европейские лидеры представляли расширение как моральный императив, а не как стратегический выбор, тем самым выводя его из-под критического анализа и объявляя российские возражения нелегитимными. Тем самым Европа отказалась от значительной части своей способности выступать самостоятельным субъектом безопасности, всё теснее связывая собственную судьбу с атлантической стратегией, отдававшей приоритет расширению, а не стабильности.

Именно здесь европейский провал проявляется наиболее отчётливо. Вместо того чтобы признать, что расширение НАТО противоречило принципу неделимой безопасности, закреплённому в Парижской хартии, европейские лидеры рассматривали российские возражения как нелегитимные — как пережиток имперской ностальгии, а не как выражение подлинной обеспокоенности вопросами безопасности.

России предлагали участвовать в консультациях, но не в принятии решений. Основополагающий акт Россия-НАТО 1997 года институционализировал эту асимметрию: диалог без права российского вето, партнёрство без равноправия России. Архитектура европейской безопасности строилась вокруг России и вопреки России, а не вместе с Россией.

Предупреждение Джорджа Кеннана 1997 года о том, что расширение НАТО станет «роковой ошибкой», с поразительной ясностью отражало существовавший стратегический риск. Кеннан не утверждал, что Россия добродетельна; он утверждал, что унижение и оттеснение великой державы в момент её слабости неизбежно породят озлобленность, реваншизм и милитаризацию. Его предупреждение было отвергнуто как устаревший реализм, однако последующая история почти пункт за пунктом подтвердила его логику.

Идеологические основания такого подхода прямо изложены в работах Збигнева Бжезинского. В книге «Великая шахматная доска» (1997) и в статье «Геостратегия для Евразии», опубликованной в журнале Foreign Affairs (1997), Бжезинский сформулировал концепцию американского мирового первенства, основанную на контроле над Евразией.

Он утверждал, что Евразия является «осевым суперконтинентом» и что глобальное господство Соединённых Штатов зависит от предотвращения появления какой-либо державы, способной установить над ним господство. В рамках этой концепции Украина была не просто суверенным государством с собственной траекторией развития; она являлась геополитическим опорным пунктом. Как знаменитым образом написал Бжезинский: «Без Украины Россия перестаёт быть империей».

Это было не академическое отступление, а программное изложение большой имперской стратегии Соединённых Штатов. В рамках такого мировоззрения российские интересы безопасности рассматриваются не как законные интересы, которые следует учитывать ради сохранения мира, а как препятствия, которые необходимо преодолеть ради сохранения американского первенства.

Европа, глубоко встроенная в атлантическую систему и зависимая от американских гарантий безопасности, усвоила эту логику, зачастую даже не осознавая всех её последствий. В результате европейская политика безопасности последовательно отдавала приоритет расширению союзов, а не стабильности, и моральной риторике, а не прочному урегулированию.

Последствия этого стали совершенно очевидны в 2008 году. На Бухарестском саммите НАТО альянс заявил, что Украина и Грузия «станут членами НАТО». Это заявление не сопровождалось конкретными сроками, однако его политический смысл был совершенно недвусмысленным.

Оно пересекло ту черту, которую российские официальные лица, представлявшие самые разные политические взгляды, уже давно называли красной линией. То, что это было заранее понятно, не вызывает никаких сомнений.

Уильям Бёрнс, занимавший тогда пост посла США в Москве, в своей дипломатической депеше под названием «NYET MEANS NYET» («НЕТ значит НЕТ») сообщал, что вступление Украины в НАТО воспринимается в России как экзистенциальная угроза, объединяющая либералов, националистов и сторонников жёсткой линии. Предупреждение было совершенно недвусмысленным. Оно было проигнорировано.

С точки зрения России эта закономерность к тому моменту стала совершенно очевидной. Европа и Соединённые Штаты ссылались на принципы международных правил и государственного суверенитета тогда, когда это отвечало их интересам, но отвергали ключевые российские интересы безопасности как нелегитимные.

Повторение тех же уроков

Урок, который извлекла Россия, оказался тем же самым, что и после Крымской войны, после интервенции союзников, после провала системы коллективной безопасности и после отклонения ноты Сталина: мир будет предлагаться лишь на таких условиях, которые сохраняют стратегическое превосходство Запада.

Кризис, разразившийся на Украине в 2014 году, поэтому не был случайным, а стал кульминацией этого процесса. Восстание на Майдане, падение правительства Виктора Януковича, присоединение Крыма Россией и война в Донбассе разворачивались в рамках архитектуры безопасности, которая уже была доведена до предела своих возможностей.

Соединённые Штаты активно поощряли переворот и свержение Януковича, и даже вели закулисные обсуждения относительно состава нового правительства. Когда на Донбассе вспыхнуло сопротивление перевороту на Майдане, Европа ответила санкциями и дипломатическим осуждением, представив конфликт как простую моральную историю о добре и зле.

Однако даже на этом этапе возможность переговорного урегулирования существовала. Минские соглашения, особенно Минск-2 в 2015 году, создавали основу для деэскалации конфликта, предоставления Донбассу автономии и реинтеграции Украины и России в рамках расширенного европейского экономического порядка.

Минск-2 представлял собой признание — пусть и весьма неохотное, — того, что мир требует компромисса и что стабильность Украины зависит от учёта как внутренних противоречий, так и внешних вопросов безопасности. В конечном счёте Минск-2 был разрушен сопротивлением Запада.

Когда западные лидеры позднее заявили, что Минск-2 главным образом служил для того, чтобы «выиграть время» и дать Украине возможность усилиться в военном отношении, стратегический ущерб оказался огромным. С точки зрения Москвы это подтвердило подозрение, что западная дипломатия носит циничный и инструментальный, а не искренний характер, -и что соглашения заключаются не для исполнения, а лишь для управления внешним восприятием.

К 2021 году европейская архитектура безопасности стала нежизнеспособной. Россия представила проекты соглашений, предусматривавших переговоры по вопросам расширения НАТО, размещения ракет и проведения военных учений — именно по тем вопросам, о которых она предупреждала на протяжении десятилетий.

Эти предложения были сразу же отвергнуты Соединёнными Штатами и НАТО. Расширение НАТО было объявлено не подлежащим обсуждению. И вновь Европа и Соединённые Штаты отказались рассматривать ключевые российские интересы безопасности как законный предмет переговоров. За этим последовала война.

Когда в феврале 2022 года российские войска вошли на территорию Украины, Европа назвала это вторжение «неспровоцированным». Хотя подобное определение может служить пропагандистскому нарративу, оно полностью скрывает исторический контекст. Действия России возникли отнюдь не на пустом месте.

Они стали следствием существования системы безопасности, которая систематически отказывалась учитывать российские интересы, а также дипломатического процесса, исключавшего переговоры именно по тем вопросам, которые имели для России наибольшее значение.

Даже тогда мир был возможен. В марте и апреле 2022 года Россия и Украина вели переговоры в Стамбуле, в результате которых был подготовлен подробный проект соглашения. Украина предложила постоянный нейтралитет при международных гарантиях безопасности; Россия согласилась с этим принципом.

Проект предусматривал ограничения на вооружённые силы, систему гарантий и более длительный процесс урегулирования территориальных вопросов. Это были не фантастические документы. Это были серьёзные проекты соглашений, отражавшие реальность на поле боя и структурные ограничения, обусловленные географией.

Однако стамбульские переговоры были сорваны после того, как Соединённые Штаты и Великобритания вмешались и заявили Украине, что подписывать соглашение не следует. Как позднее объяснил Борис Джонсон, на кону стояло ни что иное, как западная гегемония.

Провалившийся Стамбульский процесс наглядно показывает, что мир на Украине был возможен вскоре после начала российской специальной военной операции. Соглашение было подготовлено и практически завершено, но затем от него отказались по настоянию Соединённых Штатов и Великобритании.

К 2025 году проявилась мрачная ирония. Та же самая стамбульская основа вновь появилась в качестве отправной точки для возобновившихся дипломатических усилий. После огромного кровопролития дипломатия вновь вернулась к возможности компромисса.

Это хорошо знакомая закономерность войн, возникающих вследствие дилеммы безопасности: ранние варианты урегулирования, отвергнутые как преждевременные, позднее возвращаются уже как трагическая необходимость. Однако даже сейчас Европа сопротивляется достижению переговорного мира.

Для Европы последствия этого многолетнего отказа всерьёз воспринимать российские интересы безопасности теперь стали неизбежными и колоссальными. Европа понесла тяжёлые экономические потери вследствие энергетического кризиса и усиливающегося давления деиндустриализации.

Она взяла на себя обязательства по долгосрочному перевооружению, имеющему глубокие финансовые, социальные и политические последствия. Политическое единство европейских обществ серьёзно ослаблено под воздействием инфляции, миграционного давления, усталости от войны и расхождения взглядов между европейскими правительствами.

Стратегическая автономия Европы сократилась, поскольку Европа вновь превращается в главный театр противостояния великих держав, а не в самостоятельный центр силы.

Возможно, наиболее опасным стал ядерный риск вновь оказался в центре европейских расчётов в сфере безопасности. Впервые со времён Холодной войны европейские общества снова живут под угрозой возможной эскалации между государствами, обладающими ядерным оружием.

Это является результатом не только морального провала. Это результат структурного отказа Запада, продолжающегося со времён Погодина, признать, что мир в Европе невозможно построить, отрицая российские интересы безопасности. Мир можно построить только путём переговоров по этим вопросам.

Трагедия европейского отрицания российских интересов безопасности заключается в том, что этот паттерн постоянно воспроизводит сам себя. Когда российские интересы безопасности объявляются нелегитимными, у российских руководителей остаётся всё меньше стимулов добиваться решения дипломатическим путём и всё больше стимулов менять ситуацию силой на местах.

Европейские политики затем воспринимают эти действия как подтверждение своих первоначальных подозрений, а не как совершенно предсказуемое следствие дилеммы безопасности, которую они сами создали, а затем отказались признать.

Со временем эта динамика всё больше сужает пространство для дипломатии, пока война не начинает казаться многим уже не выбором, а неизбежностью. Однако эта неизбежность создаётся искусственно. Она возникает не из-за неизменной враждебности, а из-за постоянного отказа Европы признать, что прочный мир требует признания страхов другой стороны как реальных, даже если эти страхи неудобны.

Трагедия состоит в том, что Европа уже неоднократно дорого платила за этот отказ. Она заплатила во время Крымской войны и после неё, в катастрофах первой половины XX века и десятилетиями разделения в эпоху Холодной войны. И она вновь платит сейчас. Русофобия не сделала Европу более безопасной. Она сделала Европу беднее, более разделённой, более милитаризованной и более зависимой от внешней силы.

Дополнительная ирония заключается в том, что, хотя эта структурная русофобия не ослабила Россию в долгосрочной перспективе, она неоднократно ослабляла Европу. Отказываясь рассматривать Россию как обычного участника системы безопасности, Европа сама способствовала возникновению той самой нестабильности, которой опасается, одновременно неся всё возрастающие потери — человеческие, финансовые, а также теряя автономию и внутреннюю сплочённость.

Каждый такой цикл заканчивается одинаково: запоздалым осознанием того, что мир требует переговоров, когда огромный ущерб уже нанесён. Урок, который Европе ещё только предстоит усвоить, заключается в том, что признание российских интересов безопасности — это не уступка силе, а необходимое условие предотвращения её разрушительного применения.

Урок, написанный кровью на протяжении двух столетий, состоит не в том, что России или любой другой стране следует безоговорочно доверять во всём. Он состоит в том, что к России и её интересам безопасности необходимо относиться серьёзно.

Европа неоднократно отвергала мир с Россией не потому, что он был невозможен, а потому, что признание российских интересов безопасности ошибочно считалось нелегитимным.

До тех пор пока Европа не откажется от этой политики, она будет оставаться в ловушке саморазрушительного цикла — отвергать мир тогда, когда он возможен, и ещё долго после этого нести связанные с этим издержки. 

Exit mobile version