Скоро мир в очередной раз вспомнит о Дне памяти жертв Холокоста, трагической дате, установленной в память об освобождении советской армией Освенцима 27 января 1945 года.
Время уходит, живых свидетелей становится все меньше, и вот уже для одних это – всего лишь очередной исторический факт, зафиксированный в учебниках, а нацисты и их коллаборанты – «борцы за свободу». Для других, и для меня в том числе, — это напоминание о том, что моя семейная история не закончилась вместе с войной.
Я не была там. Я не видела лагерей, не слышала выстрелов, не стояла в очередях на отбор, не царапала стены газовых камер. Но знание о том, что пережили мои убитые предки, живет во мне – как тревога, как телесная память, как невозможность относиться к этой теме абстрактно.
И я знаю наверняка, что не только во мне.
Есть трагедии, которые не заканчиваются вместе с календарем. Даже для тех, кто родился много позже, Холокост остается не только знанием, но и ощущением. Почему травма продолжает жить спустя поколения? Что именно мы наследуем – страх, боль, сценарии выживания? Где проходит граница между памятью и реальной жизнью и как правильно говорить об этом с детьми? Об этом – наш разговор с психологом из Флориды Юлией СИНАРЁВОЙ.

— Вика, спасибо тебе за эту тему. Для меня и моей семьи она тоже очень значимая… Мой дедушка оказался единственным чудом выжившим человеком в своей семье. Деду было 18 лет, когда летом 1939 года его отправили из родного Кракова на заработки к родственникам во Львов. И он уже не смог вернуться домой, так как за лето Львов стал территорией Советского Союза. Как потом выяснилось, это спасло ему жизнь, так как вся его семья – родители и шестеро младших братьев и сестер, погибли в Освенциме. А дедушка прошел всю войну, и весной 45-го познакомился в санитарном поезде с моей бабушкой, москвичкой. Когда двадцать лет назад хор, в котором я тогда пела, пригласили в Польшу на гастроли, нам устроили экскурсию в Освенцим… И лично для меня, как для потомка погибших здесь людей, это стало огромным эмоциональным вызовом. Но сейчас я чувствую, что мои тогдашние слезы и переживания были очень важны для меня. Я смогла зажечь восемь свечей на месте их смерти, поклониться этим стенам, и сказать своим предкам: «Спасибо за жизнь!». Это оказалось тяжело, но невероятно целительно для меня.
Поэтому в нашем сегодняшнем разговоре я буду рада поделиться с нашими читателями, как устроены защитные механизмы психики, когда речь идет о неприятных воспоминаниях. А также рассказать о том, как мы можем смягчить эти переживания, чтобы они не мешали нам жить в Настоящем, а не в Прошлом.
— Это потрясающе сильно. Я пока не смогла уговорить себя побывать в Освенциме. В Музее Холокоста в Вашингтоне, стилизованном под гетто, у меня началась настоящая паническая атака. Но может ли общество помнить трагедию так же, как человек? Или это только метафора?
— Давай начнем с того, зачем нам вообще помнить тяжелые события? Во-первых, потому что это «человечность», то есть, способность кому-то сострадать, поминать кого-то «добрым словом», давать погибшим хорошее место в нашем сердце, в нашей истории. Это акт уважения. Во-вторых, почти всякая трагедия – это предупреждение, сигнал об опасности. Мы помним это для того, чтобы уберечь себя и своих близких, своих потомков от подобных трагедий. Уважительная память о погибших очень сильно снижает вероятность повторения этих событий. Если мы игнорируем сигналы опасности, быстро забываем, отмахиваемся от них, то мы ничему не научились. И значит, подобные ситуации будут происходить снова и снова. Пока люди не сделают выводы.
Ну и в-третьих, мне кажется, мы помним о своих потерях и катастрофах для того, чтобы видеть не только Добро, но и Зло. Чтобы отличать одно от другого. Чтобы видеть мир как можно более объективно. И принимать его – разным.
В этом смысле, и индивидуальные, и общественные процессы устроены одинаково. И все эти три причины нужно учитывать, когда мы разговариваем со своими детьми, и когда мы устраиваем масштабные социальные ритуалы для поминовения.
— Когда психологи говорят о «памяти катастроф», что они имеют в виду — индивидуальную травму или коллективный опыт?
— Думаю, здесь может быть и то, и другое. Ведь оплакивание потерь может сопровождать человека годами. А день Памяти Катастрофы превращает эту скорбь в ритуал, где грусть становится не просто законной, но и разделенной с миллионами других людей, которые тоже оплакивают своих погибших.
— Условно говоря, «причастность к горю».
— Да, и если говорить об общей закономерности, эмоциональный накал будет выше у тех, кто видел трагедию лично. И наоборот, самый незначительный эмоциональный след останется у людей, которые просто что-то слышали об этих событиях, но не были ни свидетелями, ни пострадавшими. Этот механизм в психологии называется ассоциация и диссоциация. Непосредственные участники находятся в состоянии ассоциации, как бы внутри этой картинки. А те, кто смотрят со стороны – находятся в состоянии диссоциации. Они четко понимают, что они в безопасности. Они просто смотрят «страшный фильм». Их чувства гораздо менее интенсивные, чем у тех, кто находится внутри событий. Смотрящие со стороны точно знают, что всё, что случилось, происходит не с ними непосредственно, а с кем-то другим.
Представь, например, что мы прочитали в новостях о том, что случился обвал, и где-то на другом конце земного шара пострадали несколько альпинистов. Если никто в нашей семье альпинизмом не увлекается, нас эта новость практически не затронет. Здесь будет состояние глубокой диссоциации. Да, что-то где-то с кем-то случилось, но меня это не касается. Если же мы сами увлекались этим видом спорта или в нашей семье были альпинисты, то в этом случае нам очень легко не только представить себе все в мельчайших деталях, но и как будто бы нырнуть внутрь этой картинки, почувствовать, что творится в душе пострадавших, свидетелей или спасателей. А уж если в этой снежной лавине погибли знакомые нам люди, и, тем более, близкие родственники, вот тогда степень нашего горевания и эмоциональной включенности будет максимальной. И тогда эта картинка становится нашим кошмаром, навязчивым внутренним образом, который заслоняет собой надолго все остальные переживания.
В любой социальной системе обязательно будут люди, которые воспримут трагедию очень лично, и долго будут не только сами переживать о случившемся, но и не давать окружающим об этом забыть. Их эмпатичный талант может быть очень неудобен для них самих, но он несет очень важную функцию для системы в целом. Эти чувствительные люди как бы стоят на страже, продолжают предупреждать, что такого не должно больше повториться.
И в то же время, в любой социальной системе будут «толстокожие» люди, которые умеют диссоциироваться, отстраняться от любой трагедии. И их функция в системе тоже очень важна – они напоминают людям, что нужно жить дальше, смотреть в Будущее, а не оплакивать Прошлое.
Всегда будут два полюса – те, кто не может перестать горевать, даже спустя много лет, и те, кто выбирает не горевать совсем, а идти дальше. А где-то посередине будет большинство, которое погорюет какое-то время и постепенно научится диссоциироваться от этих горестных переживаний и жить свою жизнь.
— Почему именно Холокост стал примером разговора о коллективной травме?
— У каждого из нас в жизни случается много потенциально травматичных событий, где мы являемся участниками или свидетелями. Степень травмированности этими событиями будет зависеть от множества разных обстоятельств, начиная от типа нервной системы (легко ли мы впадаем в стресс и панику), и заканчивая тем, насколько серьезными были последствия этой ситуации.
Очень многое зависит от того, что произошло после травматичного события. Если после того, как вы оказались в опасности, стали жертвой насилия, вы пришли к кому-то более «сильному», получили от него защиту и сочувствие, то это очень сильно смягчает психологические последствия. А если вам не с кем поделиться, пожаловаться, вас никто не может защитить, или, что еще хуже, вам не поверили, осмеяли, обвинили, — вот тогда даже незначительное событие может стать очень серьезной психологической травмой. Особенно, если это уже не первый такой случай в жизни.
Коллективная травма строится по тому же принципу.
Если люди не способны противостоять агрессору, защитить себя, отстоять свои права, то они все находятся в положении беспомощной жертвы. Они могут искать справедливости, пытаться вести переговоры, торговаться, воевать… Но если всё это оказывается бесполезно, если агрессия против них усиливается, а помощь не приходит, то их травма тоже начинает казаться неизлечимой. В какой-то момент ситуация может представляться им настолько невыносимой, что они перестают бороться и надеяться на лучшее, и часто видят смерть как хорошее решение.
Так же, как и травмированный человек, коллектив угнетенных людей может искать свои способы психологической защиты. Те самые Бей, Беги и Замри. Но в коллективе может быть своя динамика. Например, то, чего человек не стал бы делать для себя самого, он готов делать ради защиты своих детей или других участников группы. Там часто повышается групповая сплоченность. Люди, вместе с которыми ты оказался в беде, кажутся тебе очень значимыми. Вместо Я появляется МЫ. И агрессоры тоже начинают восприниматься как ОНИ – те, которые против НАС.
— Есть ли у Холокоста психологические особенности, которых нет у других трагедий?
— Знаешь, мне представляется, что одна из важных особенностей Холокоста – в том, что люди в большинстве своем не могли за себя постоять. Холокост был длительным, растянувшемся во времени, планомерным убийством; огромное количество людей одинаково страдали ни за что, они чувствовали свое абсолютное бессилие. Были полностью уничтожены прежние социальные статусы, стерты достижения и индивидуальные особенности. Единственной виной оказывалась сама принадлежность к определенной национальности, даже если эти конкретные люди ничего плохого не сделали агрессорам лично.
— Этнические чистки в истории были и раньше, но, пожалуй, не было такого систематизированного, педантичного массового убийства.
— Да, и это тоже. Плюс, в гетто или в концлагере культивируется огромный страх. Потому что люди каждый день видят смерть своих родных, своих собратьев – от голода, болезней, тяжелого труда, расстрелянных за попытку бунта или побега, уничтоженных в газовых камерах.
Эта концентрация индивидуальной боли и тревоги, которая подпитывается и передается на всех присутствующих, — очень важный фактор групповой динамики. В такой атмосфере постепенно умирают оптимизм, чувство справедливости и надежда на спасение. Эмоциональный фон становится эпидемией, которая еще больше ослабляет всех. Будучи помещенными в невыносимые условия, люди начинают сплачиваться и остро чувствовать и чужую боль, и принадлежность к этой группе.
И здесь начинает действовать известный каждому психологу ролевой Треугольник Карпмана. Есть Жертвы Холокоста, есть Нацисты-Агрессоры, и есть Спасатели (возмущенная этими преступлениями мировая общественность, которая в конце концов освобождает заключенных и наказывает агрессора). Но Спасатели так долго не приходили, что травма Жертвы стала действительно невыносимо огромной, и никакое возмездие уже не могло компенсировать потери.
Холокост помнят именно потому, что это было настолько масштабным убийством, слишком долго оставалось безнаказанным, под эту агрессию подводились определенные «правила», якобы оправдывавшие трагедию. Почти любая европейская еврейская семья имеет в своей истории предков, которые пострадали от Холокоста; это было последней каплей в долгой череде гонений, притеснений и погромов.
— Память о Холокосте — это не только память жертв, но и потомков, даже тех, кто родился намного позже? Что происходит с психикой, когда трагедия становится частью семейной идентичности? Как именно травма может передаваться детям и внукам — через поведение, молчание, страхи?
— Я уже не раз говорила, что одна из важных функций хранить память о травме – это попытка защитить себя и предостеречь кого-то от повторения травматичных ситуаций.
После Холокоста осталась огромная эмоциональная воронка возмущения, страха, отчаяния, боли потерь. И, разумеется, наиболее сильно это проявлялось в семьях пострадавших. Кто-то стал «борцом за справедливость», кто-то выбрал стратегию «не высовывайся». Кто-то бесконечно оплакивал потери и отказывался жить в свое удовольствие, оставался в страдании, чтобы тем самым выразить свою лояльность погибшим родственникам. Кто-то пришел к выводу, что ничего хорошего от жизни ждать не приходится. Кто-то остался в роли бессильной Жертвы, бесконечно обвиняя всех вокруг в притеснениях.
Всё это – защитные реакции. Таким образом люди пытались справиться с виной, бессилием и ужасом.
И эти стратегии проявляются в их мышлении и поведении в самых простых ситуациях в мирной жизни. Дети, которые рождаются у таких родителей, чувствуют это напряжение, и перенимают эти стратегии как норму. Делить мир на Своих и Чужих. Укреплять связи, поддерживать традиции, делиться последним куском, быть «правильным» для Своих. Тревожно и недоверчиво смотреть на Чужих. Стараться не вызывать ничьей зависти, быть незаметным. Вздрагивать, когда вызывает начальство. Бояться любой Системы. Прятать панику за шуткой. Поминать своих погибших. Искать пути к отступлению – на всякий случай.
Всё это проявляется в сотнях невербальных сигналов. В том, что одобряется или запрещается. Что ребенку рассказывают о жизни и людях, о том, кто он такой и из какой семьи происходит. Каким нужно быть ребенку, чтобы предки были им довольны.
— Что сильнее травмирует: когда в семье о катастрофе много говорят — или когда о ней не говорят вообще?
Это опять две крайности – всё или ничего. И то, и другое может как помочь, так и навредить. Если постоянно говорить о трагедии, то потомки не могут позволить себе жить счастливо (и это, на самом деле, никак не помогает погибшим предкам). Если совсем молчать, чтобы не травмировать, то дети всё равно чувствуют в родителях это напряжение и недоговоренность. А у родителей уходит огромное количество энергии на поддержание этой тайны, на то, чтобы справляться со всеми своими эмоциями в одиночку. Кроме того, незнание правды может заставить детей заполнять эти белые пятна в истории семьи своими фантазиями, но их тоже нельзя разделить с родителями, потому что тайна – это табуированная тема.
Поэтому тут я точно проголосовала бы за золотую середину. Дети должны знать историю своих предков, и даже оплакивать потери вместе с родителями. Но это не должно становиться постоянным фоном, культом, святыней.
Спасибо этим людям. Мы помним о них с уважением. Мы замечаем, в чем мы на них похожи, мы развиваем их таланты и особенности. Мы дорожим этим наследством. И в память о них делаем что-то хорошее со своей жизнью.
— Можно ли «унаследовать» страх, не зная его происхождения?
— Можно. Довольно часто встречаю такое на терапии. Люди боятся быть проявленными, заметными, публичными – и не понимают, что за этим стоит репрессированный когда-то талантливый родственник. Боятся оказаться первым человеком в роду, который «нарушил традиции» (развелся, иммигрировал, заработал хорошие деньги).
Чем сильнее катастрофа, через которую прошла семья, тем больше ЗАПРЕТОВ и предостережений она привносит в картину мира, которую родители передают детям. Когда дети вырастают, и хотят пойти в свою счастливую жизнь, эти родовые запреты начинают проявляться в виде само-саботажа, прокрастинации, апатии, неверия в себя и подрезанных крыльев.
Как если бы вы ехали в машине и давили на газ (в сторону успеха, радости, достатка), а рядом с вами сидит тень вашей бабушки, которой всё это кажется опасным, и старательно нажимает на тормоз.
Чем больше у нас понимания и осознанности, тем больше выбора – в чем мы хотим быть похожими на своих предков и соответствовать их ожиданиям, а в чем – мы дерзнем пойти своей дорогой, даже если они бы не выбрали этот путь.
— Как память катастрофы проявляется не в словах, а в теле — в тревоге, сне, еде, реакции на угрозу? Почему у потомков выживших часто встречаются гиперконтроль, перфекционизм, страх потери?
— Да, именно так, как ты и перечислила. Тревога мешает спать и влияет на аппетит. Тревога создает мышечные зажимы и влияет на работу внутренних органов. А угрозой может выглядеть всё, что угодно.
Утихомирить тревогу можно только через предусмотрительность. И тогда паранойя может казаться доблестью. Перфекционизм и гиперконтроль становятся второй натурой (чем больше я стараюсь, тем меньше чувствую тревогу). Или – наоборот. Человек будет жить как можно скромнее, с минимальными запросами и на самом низком уровне жизни – чтобы нечего было терять, нечему было бы позавидовать, и не прикладывать лишних усилий.
— Может ли рациональное понимание истории не совпадать с эмоциональной реакцией и что с этим делать?
Да, может, конечно. То, что ты называешь «рациональным пониманием» — это взгляд на картинку со стороны, из диссоциации. Оттуда мы можем увидеть не только множество деталей, но и хронологическую последовательность, причинно-следственные связи, и даже мотивы поведения «врагов». Объективная оценка предполагает, что каждая из сторон каким-то образом влияет на ситуацию.
А вот эмоциональная реакция — это взгляд изнутри картинки. И если в этой картинке меня обижают, не понимают, лишают чего-то, то я вижу себя Жертвой. И всё, чего я хочу – это чтобы меня перестали обижать. При такой сильной эмоциональной реакции мне недоступна ни логика, ни объективность восприятия.
Поэтому то, что люди рассказывают о произошедшем по горячим следам (из эмоциональной оценки ситуации), может сильно отличаться от того, что нам может быть видно по прошествии времени, или когда эмоции схлынули, и мы готовы посмотреть на событие рационально.
— Все чаще говорят: зачем вы вообще вспоминаете, пора уже забыть. Есть ли риск, что постоянное напоминание о катастрофе может причинить новую боль, «retraumatize», а не лечить?
— Ре-травматизация – это термин, который относится к «непроработанным», «недопрожитым» чувствам. Это означает, что когда вы снова вспоминаете о травматичном событии, вы как бы снова ныряете в ту картинку, ассоциируетесь в нее. И тогда вы можете чувствовать свой страх, горе или возмущение столько же ярко, как это было в первый раз.
Мозгу совершенно всё равно, является ли какая-то опасность реальной или вымышленной, сконструированной.
Вспомни, какие сильные эмоции может чувствовать человек, который боится темноты или имеет какую-то фобию. В реальности может вообще ничего опасного не происходить. Но в его воображении он очень ярко видит огромное количество потенциальных угроз. Он мысленно проживает ужасающие последствия, и оплакивает их, как если бы это всё уже произошло в реальности.
То же самое — с фильмами ужасов или с просмотром репортажей о тяжелых событиях. Глядя на экран, человек мгновенно заныривает в картинку, помещает себя на место героев – и вот ему уже так же страшно, как им там. У него немедленно вырабатывается адреналин и кортизол, как будто это ему сейчас надо спасаться или принимать решения на уровне жизни и смерти.
Если мы входим в тяжелые воспоминания ненадолго и контролируемо (например, через ритуалы поминовения, привязанные к определенным датам), наша эмоциональная реакция постепенно ослабляется. Мы больше не рыдаем в отчаянии, а лишь включаем тихую грусть, которая не зачеркивает радости нашей сегодняшней жизни.
Поэтому ре-травматизация появляется лишь у тех, кто изо всех сил прятался от своих неприятных воспоминаний – и вдруг, под влиянием каких-то обстоятельств, этот шлюз у них открылся.
А вот если вдруг мы сами попадем в обстоятельства, похожие на те, где мы или наши предки получили травму, тогда наша эмоциональная реакция будет усиленной – и мы можем быть накрыты как волной сегодняшних переживаний, и так и теми прошлыми событиями, от которых мы старательно прятались.
Именно поэтому психологи советуют проработать свои старые и родовые травмы, чтобы более адекватно реагировать на вызовы судьбы, и не захлебываться ре-травматизацией прежних флеш-бэков.
— Где проходит граница между памятью и застреванием в травме?
— Застревание в травме – это бесконечное заныривание в картинку с травматичным событием. Это постоянное погружение в те же самые тяжелые чувства, без возможности переработать их, оставить в покое, дать этим образам уйти в прошлое.
Терапия травмы устроена как в сказке про мертвую и живую воду. Сначала мы позволяем человеку ассоциироваться, нырнуть в эти воспоминания, вновь пережить их – но уже в безопасной обстановке, с четким пониманием, что всё это не происходит со мной сейчас, а происходило когда-то в прошлом (и возможно, не со мной, а с кем-то другим, кому я сочувствую). То есть, мы даем клиенту окунуться в эти травматичные чувства, ПРОЖИТЬ их, не отгораживаться от всех этих тяжелых переживаний. Но не постоянно, а только один раз, и только при поддерживаемой терапевтом безопасной среды. Это этап «мертвой воды».
А затем наступает этап «живой воды». Когда мы учим диссоциироваться, выныривать из страшных воспоминаний, заземляться в своем настоящем, смотреть на эти события СО СТОРОНЫ. И тогда чувства перестают быть такими острыми. Интенсивность переживаний стирается, и сама значимость события из диссоциации перестает быть такой острой и навязчивой.
Это как раз и есть контейнирование травмы – мы признаем события тяжелыми и травматичными, мы не обесцениваем пережитые чувства, мы даем ему право отгоревать, разозлиться, высказать возмущение. Мы принимаем те сигналы тревоги, которые эти события нам принесли. Мы обещаем себе оставаться на страже своих границ и постараться не допустить повторения подобных бедствий, думаем, что мы можем сделать, чтобы уберечь от этого себя и своих близких.
И тогда эти чувства перестают быть такими раскаленными и навязчивыми. И человек может жить дальше.
— Как говорить о Холокосте с детьми — чтобы помнить, но не передавать страх?
— Мне кажется, самое главное в этим разговорах – оставаться во взрослой позиции. Дети чувствуют беспомощность довольно часто, особенно когда они сталкиваются с ситуацией, где от них ничего не зависит.
Взрослый тоже может чувствовать, что от него не всё зависит. Но он знает, что сделает всё возможное, чтобы не оказаться в ситуации опасности. Он смотрит на потенциальную опасность со стороны – и заранее вырабатывает какие-то дополнительные опции. Страх передает тот, кто не видит никаких вариантов решений – и тогда этот человек и сам находится по отношению к событию в детской, жертвенной позиции. Тот, кто боится повторения, снова оказывается в ролевом треугольнике «Жертва – Агрессор – Спасатель». Чтобы не продавать свои страхи детям, мы должны сами выйти из зоны страха.
Когда вы хотите поделиться с детьми своими негативными эмоциями или неприятными воспоминаниями, рассказать детям что-то потенциально травматичное, первым делом «заземлитесь»: убедитесь, что сами находитесь во взрослой позиции. Тогда ваши эмоции не станут для детей камнепадом, с которыми они не смогут справиться.
Как бы красочно вы ни рассказывали, проследите за тем, чтобы рассказывать именно в Прошедшем времени – где-то когда-то происходили тяжелые события. Но сейчас они закончились.
А потом обязательно скажите ребенку, почему и зачем вы решили поделиться с ребенком этой информацией. Например, чтобы помянуть конкретных погибших родственников. Или чтобы предостеречь ребенка от чего-то. Чтобы научить его, как легко можно увлечься разделением на Своих и Чужих – и оказаться в стане Жертв или Агрессоров.
— Можно ли исцелить межпоколенческую травму или речь всегда идёт только о смягчении? Что помогает: проговаривание, терапия, ритуалы памяти, образование?
— Знаешь, да, мне кажется, что говорить надо именно о смягчении, об иммунитете. Хотим мы того или не хотим, но наша лояльность нашим предкам, близким или уходящим в глубь поколений, очень высока. Потому что, если бы не эти люди, нас бы не было. Физически не было. Мы состоим из их клеток и их генов. Поэтому мы и благодарны им за то, что кто-то из них погиб ради того, чтобы другие смогли выжить и продолжить род.
И эта лояльность заставляет нас поминать умерших (лечиться мертвой водой) и брать дары от выживших (лечиться живой водой). Но полностью перестать быть на них похожими мы не можем. Наша лояльность проявляется и в том, что мы в чем-то повторяем их сценарии и стратегии выживания, скорбим об их потерях, и проходим через те же челенджи, что и они когда-то.
Всё, что ты перечислила – помогает. Поминание, ритуалы, фотографии, молитвы, рассказы детям о судьбе и характерах их предков, согласие с тем, что каждый из нас в чем-то на этих предков похож…
И у нас, к счастью, есть выбор, что именно брать. Можно выбрать быть столь же агрессивным, как дед – или такой же дипломатичной, как бабушка. Героически преодолевать невзгоды или видеть их заранее и обходить их.
Любой из перечисленных тобой методов (разные виды психотерапии, проговаривание, ритуалы памяти, составление древа семьи) предполагает осознанность, понимание логики событий, способность смотреть на гораздо более широкую картинку, где всё со всем связано…
— Что в принципе значит «помнить правильно» с точки зрения психического здоровья?
— Светлая грусть, ограниченная конкретными днями или ритуалами, дает опору на род и предков. А грусть, которая отравляет каждую минуту нашего существования, только разрушает и обесточивает нас сегодняшних. И тогда жертвы предков становятся напрасными. Им хочется видеть наше развитие, а не бесконечное горе.
Так что наилучший способ поминовения – это смотреть на них с уважением, опираться на них.
И делать в своей жизни что-то хорошее и созидательное в память о них.
